Летом с восхода до заката солнца сиживал на завалинке, чертил костылем землю, угнув голову, думал неясными образами, обрывками мыслей, плывущими сквозь мглу забвения тусклыми отсветами воспоминаний...
От потрескавшегося козырька казачьей слинявшей фуражки падала на черные веки закрытых глаз черная тень; от тени морщины щек казались глубже, седая борода отливала сизью. По пальцам, скрещенным над костылем, по кистям рук, по выпуклым черным жилам шла черная, как чернозем в логу, медленная в походе кровь.
Год от году холодела кровь. Жалился дед Гришака Наталье - любимой внучке:
- Шерстяные чулки, а не греют мои ноженьки. Ты мне, чадушка, свяжи крючковые.
- Что ты, дедуня, ить зараз лето! - смеялась Наталья и, подсаживаясь на завалинку, глядела на большое морщеное и желтое ухо деда.
- Дык что ж, моя чадунюшка, хучь оно и лето, а кровь, как земля в глубе, холодная.
Наталья смотрела на сетчатку жил на дедовой руке, вспоминала: во дворе рыли колодец, и она - тогда еще девчонка, - вычерпывая из бадьи влажную глину, делала тяжелых кукол и коров с рассыпчатыми рогами. Она живо восстанавливала в памяти ощущение, испытываемое руками от прикосновения к мертвой, леденистой земле, добытой с пятисаженной глубины, уже со страхом смотрела на дедовы руки в коричневых, глиняного цвета, старческих веснушках.
Казалось ей, что по дедовым рукам течет не веселая алая кровь, а буро-синяя суглинистая земля.
- Боишься помирать, дедуня? - спрашивала она.
Дед Гришака крутил тонкой, в морщинах и сухожильях шеей, словно выпрастывал ее из стоячего воротника поношенного мундира; шевелил зеленой сединой усов.
- Жду смертыньку, как дорогого гостя. Пора уж... и пожил, и царям послужил, и водки попил на своем веку, - добавлял он, улыбаясь белозубым ртом и дрожа морщинками глаз.