- Тебе что?
Владимир вобрал голову в плечи, нервно оправил на себе рубашку.
- Я шел с мельницы... - начал он нерешительно, но вспомнил слепящую Давыдкину усмешку и, глядя на круглый отцовский живот, обтянутый чесучовой жилеткой, уже решительно продолжал: - ...и слышал, как Давыдка говорил...
Сергей Платонович выслушал внимательно, сказал:
- Уволим. Иди. - И, кряхтя, нагнулся за ножом.
По вечерам у Сергея Платоновича собиралась хуторская интеллигенция: Боярышкин - студент Московского технического училища; тощий, снедаемый огромным самолюбием и туберкулезом учитель Баланда; его сожительница учительница Марфа Герасимовна - девушка нестареющая и круглая, с постоянно неприлично выглядывающей нижней юбкой; почтмейстер - чудаковатый, заплесневелый, с запахом сургуча и дешевых духов холостяк. Изредка наезжал из своего имения гостивший у отца - помещика и дворянина - молодой сотник Евгений Листницкий. По вечерам пили на террасе чай, тянули никчемные разговоры, и, когда обрывались вялые разговорные нити, кто-либо из гостей заводил дорогой, в инкрустациях хозяйский граммофон.
Изредка, в большие праздники, любил Сергей Платонович пустить пыль в глаза: созывал гостей и угощал дорогими винами, свежей осетровой икрой, ради этого случая выписанной из Батайска, лучшими закусками. В остальное время жил узко. Единственное, в чем не отказывал себе, - это в книгах. Любил Сергей Платонович читать и до всего доходить собственным цепким, как повитель, умом.
Компаньон его, белокурый, с острой бородкой и потаенными щелками глаз, Емельян Константинович Атепин, заходил редко. Был он женат на бывшей усть-медведицкой монашке, наплодил с ней за пятнадцать лет супружеской жизни восьмерых детей и большую часть времени проводил дома. Из полковых писарей вылез Емельян Константинович в люди, оттуда же принес в семью затхлый душок подхалимства, заискивания. Дети в его присутствии ходили на цыпочках, говорили шепотом. Каждое утро, умывшись, выстраивались в столовой в ряд, под черным висячим гробом громадных стенных часов, мать стояла позади, и едва до спальни долетало сухое покашливанье отца, начинали разноголосо и фальшиво: "Спаси, господи, люди твоя", потом "Отче наш".