Она на минуту задержалась в дедовой горнице. Постояла возле угольного столика, тупо глядя на стопку церковных книг, сложенных под образами.
- Дедуня, у тебя бумага есть?
- Какая бумага? - Дед поверх очков собрал густую связку морщин.
- На какой пишут.
Дед Гришака порылся в Псалтыре и вынул смятый, провонявший затхлым канунным медом и ладаном лист.
- А карандаш?
- У отца спроси. Иди, касатка, не мешайся.
Карандашный огрызок добыла Наталья у отца. Села за стол, мучительно передумывая давно продуманное, вызывавшее на сердце тупую ноющую боль.
Утром она, посулив Гетьку водки, снарядила его в Ягодное с письмом:
"Григорий Пантелевич!
Пропиши мне, как мне жить, и навовсе или нет потерянная моя жизня? Ты ушел из дому и не сказал мне ни одного словца. Я тебя ничем не оскорбила, и я ждала, что ты мне развяжешь руки и скажешь, что ты ушел навовсе, а ты отроился от хутора и молчишь, как мертвый.
Думала, сгоряча ты ушел, и ждала, что возвернешься, но я разлучать вас не хочу. Пущай лучше одна я в землю затоптанная, чем двое. Пожалей напоследок и пропиши. Узнаю - буду одно думать, а то я стою посередь дороги.
Ты, Гриша, не серчай на меня, ради Христа.
Наталья".
Хмурый, в предчувствии близкого запоя, Гетько увел на гумно лошадь; украдкой от Мирона Григорьевича обротав ее, поскакал охлюпкой [на неоседланной лошади]. Сидел он на лошади присущей неказакам неловкой посадкой, болтал на рыси рваными локтями и, провожаемый назойливыми криками игравших на "проулке казачат, ехал шибкой рысью.