Григорий, плетью сбивая с подошвы сапога приставший комочек грязи, ответил:
- Ничего.
Он, приостановив жеребца, оглянулся. Степан стоял, широко расставив ноги, перекусывая оскаленными зубами бурьянную былку. Григорию стало его безотчетно жаль, но чувство ревности оттеснило жалость; поворачиваясь на скрипящей подушке седла, крикнул:
- Она об тебе не сохнет, не горюй!
- На самом деле?
Григорий хлестнул жеребца плетью между ушей и поскакал, не отвечая.
XX
На шестом месяце, когда скрывать беременность было уже нельзя, Аксинья призналась Григорию. Она скрывала, боясь, что Григорий не поверит в то, что его ребенка носит она под сердцем, желтела от подступавшей временами тоски и боязни, чего-то выжидала.
И в первые месяцы ее тошнило от мясного, но Григорий не замечал, а если и замечал, то, не догадываясь о причине, не придавал особого значения.
Разговор происходил вечером. Волнуясь, Аксинья сказала и жадно искала в лице Григория перемены, но он, отвернувшись к окну, досадливо покашливал.
- Что ж ты молчала раньше?
- Я робела, Гриша... думала, что ты бросишь...
Барабаня пальцами по спинке кровати, Григорий спросил:
- Скоро?
- На спасы, думается...
- Степанов?
- Твой.
- Ой ли?
- Подсчитай сам... С порубки это...
- Ты не бреши, Ксюшка! Хучь бы и от Степана, куда ж теперь денешься? Я по совести спрашиваю.
Роняя злые слезы, Аксинья сидела на лавке, давилась горячим шепотом:
- С ним сколько годов жила - и ничего!.. Сам подумай!.. Я не хворая баба была... Стал быть, от тебя понесла, а ты...