- Зарублю подлюгу! Будет знать, как убегать... - сквозь зубы процедил Кошелев, вырываясь вперед, изо всех сил охаживая лошадь плетью.
- Не трогай его, Сашка, не велю! - предупредил Фомин и еще издали закричал: - Распрягай, дед, слышишь? Распрягай, пока живой!
Не слушая слезных просьб старика, сами отцепили постромки, сняли с лошадей шлеи и хомуты, живо накинули седла.
- Оставьте хоть одну из своих взамен! - плача просил старик.
- А того-сего не хочешь в зубы, старый черт? - спросил Кошелев. - Нам кони самим нужны! Благодари господа бога, что живой остался...
Фомин и Чумаков сели на свежих лошадей. К шестерым всадникам, следовавшим за ними по пятам, вскоре присоединились еще трое.
- Надо погонять! Трогайте, ребята! - сказал Фомин. - К вечеру ежели доберемся до Кривских логов - тогда мы будем спасенные...
Он хлестнул плетью своего коня, поскакал вперед. Слева от него на коротком поводу шел второй конь. Срезанные лошадиными копытами, во все стороны летели, словно крупные капли крови, пунцовые головки тюльпанов. Григорий, скакавший позади Фомина, посмотрел на эти красные брызги и закрыл глаза. У него почему-то закружилась голова, и знакомая острая боль подступила к сердцу.
Лошади шли из последних сил. От беспрерывной скачки и голода устали и люди. Стерлядников уже покачивался в седле и сидел белый, как полотно. Он много потерял крови. Его мучили жажда и тошнота. Он съел немного зачерствевшего хлеба, но его тотчас же вырвало.
В сумерках неподалеку от хутора Кривского они въехали в середину возвращавшегося со степи табуна, в последний раз сделали по преследователям несколько выстрелов и с радостью увидели, что погоня отстает. Девять всадников вдалеке съехались вместе, о чем-то, видимо, посовещались, а потом повернули обратно.
В хуторе Кривском у знакомого Фомину казака они пробыли двое суток. Хозяин жил зажиточно и принял их хорошо. Поставленные в темный сарай лошади не поедали овса и к концу вторых суток основательно отдохнули от сумасшедшей скачки. У лошадей дневали по очереди, спали вповалку в прохладном, затянутом паутиной мякиннике и отъедались вволю за все полуголодные дни, проведенные на острове.
Хутор можно было бы покинуть на другой же день, но их задерживал Стерлядников: рана его разболелась, к утру по краям ее появилась краснота, а к вечеру нога распухла, и больной впал в беспамятство. Его томила жажда. Всю ночь, как только сознание возвращалось к нему, он просил воды, пил жадно, помногу. За ночь он выпил почти ведро воды, но вставать даже при посторонней помощи уже не мог - каждое движение причиняло ему жестокую боль. Он мочился, не поднимаясь с земли, и стонал не умолкая. Его перенесли в дальний угол мякинника, чтобы не так слышны были стоны, но это не помогло. Он стонал иногда очень громко, а когда к нему приходило беспамятство, в бреду громко и несвязно кричал.
Пришлось и около него установить дежурство. Ему давали воду, смачивали пылающий лоб и ладонями или шапкой закрывали рот, когда он начинал слишком громко стонать или бредить.
К концу второго дня он пришел в себя и сказал, что ему лучше.
- Когда едете отсюда? - спросил он Чумакова, поманив его к себе пальцем.
- Нынче ночью.
- Я тоже поеду. Не бросайте меня тут, ради Христа!
- Куда ты гож? - вполголоса сказал Фомин. - Ты же и ворохнуться не можешь.
- Как - не могу? Гляди! - Стерлядников с усилием приподнялся и тотчас снова лег.
Лицо его горело, на лбу мелкими капельками выступил пот.
- Возьмем, - решительно сказал Чумаков. - Возьмем, не бойся, пожалуйста! И слезы вытри, ты - не баба.